Люто замороженный, Петербург горел и бредил. Было ясно: невидимые за туманной занавесью, поскрипывая, пошаркивая, на цыпочках бредут вон желтые и красные колонны, шпили и седые решетки. Горячечное, небывалое, ледяное солнце в тумане — слева, справа, вверху, внизу — голубь над загоревшимся домом. Из бредового, туманного мира выныривали в земной мир драконо-люди, изрыгали туман, слышимый в туманном мире как слова, но здесь — белые, круглые дымки; выныривали и тонули в тумане. И со скрежетом неслись в неизвестное вон из земного мира трамваи. На трамвайной площадке временно существовал дракон с винтовкой, несясь в неизвестное. Картуз налезал на нос и, конечно, проглотил бы голову дракона, если б не уши: на оттопыренных ушах картуз засел. Шинель болталась до полу; рукава свисали; носки сапог загибались кверху — пустые. И дыра в тумане: рот. Это было уже в соскочившем, несущемся мире, и здесь изрыгаемый драконом лютый туман был видим и слышим: — …Веду его: морда интилигентная — просто глядеть противно. И еще разговаривает, стервь, а? Разговаривает! — Ну, и что же — довел? — Довел: без пересадки — в царствие небесное. Штычком. Дыра в тумане заросла: был только пустой картуз, пустые сапоги, пустая шинель. Скрежетал и несся вон из мира трамвай. И вдруг — из пустых рукавов — из глубины — выросли красные, драконьи, лапы. Пустая шинель присела к полу — и в лапах серенькое, холодное, материализованное из лютого тумана. — Мать ты моя! Воробьеныш замерз, а? Ну скажи ты на милость! Дракон сбил назад картуз — и в тумане два глаза — две щелочки из бредового в человечий мир. Дракон изо всех сил дул ртом в красные лапы, и это были явно слова воробьенышу, но их — в бредовом мире — не было слышно. Скрежетал трамвай. — Стервь этакая: будто трепыхнулся, а? Нет еще? А ведь отойдет, ей-бо… Ну скажи ты! Изо всех сил дул. Винтовка валялась на полу. И в предписанный судьбою момент, в предписанной точке пространства серый воробьеныш дрыгнул, еще дрыгнул — и спорхнул с красных драконьих лап в неизвестное. Дракон оскалил до ушей тумано-пыхающую пасть. Медленно картузом захлопнулись щелочки в человечий мир. Картуз осел на оттопыренных ушах. Проводник в царствие небесное поднял винтовку. Скрежетал зубами и несся в неизвестное, вон из человеческого мира, трамвай.
Николенька иртеньев - мальчик из дворянской семьи, он живет и воспитывается по установленным правилам, дружит с детьми из таких же семей. он любит своих родителей и гордится ими. но детские годы николеньки были беспокойными. он испытал немало разочарований в окружающих его людях, в том числе и в самых близких для него. в детстве николенька особенно стремился к добру, истине, любви и красоте. и источником всего самого прекрасного в эти годы для него была мать. с какой любовью он вспоминает звуки ее голоса, которые были "так сладки и ", нежные прикосновения ее рук, "грустную, очаровательную улыбку". любовь николеньки к матери и любовь к богу "как-то странно сливались в одно чувство", и от этого на душе у него становилось "легко, светло и отрадно", и он начинал мечтать о том, "чтобы дал бог счастия всем, чтобы все были ". большую роль в духовном развитии мальчика сыграла простая женщина - наталья саввишна. "вся жизнь ее была чистая, бескорыстная любовь и самоотвержение", она привила николеньке представление о том, что доброта - одно из главных качеств в жизни человека. николенька остро чувствует фальшь и обман, казнит себя за то, что и в себе замечает эти качества. однажды он написал стихи ко дню рождения бабушки, в которых была строка, говорящая, что он любит бабушку, как родную мать. мать его к тому времени уже умерла, и николенька рассуждает так: если эта строка искренняя - значит, он перестал любить свою мать; а если он любит свою мать по-прежнему - значит, он допустил фальшь по отношению к бабушке. мальчик терзается этим. большое место в повести занимает описание чувства любви к людям, и эта способность ребенка любить других восхищает толстого. но автор в то же время показывает, как мир больших, мир взрослых людей разрушает это чувство. николенька был привязан к мальчику сереже ивину, но не решался сказать ему о своей привязанности, не смел взять его за руку, сказать, как рад его видеть, "не смел даже называть его сережа, а непременно сергей", потому что "каждое выражение чувствительности доказывало и то, что тот, кто позволял себе его, был еще мальчишка". повзрослев, герой не раз сожалел о том, что в детстве, "не пройдя еще через те горькие испытания, которые доводят взрослых до осторожности и холодности в отношениях", он лишал себя "чистых наслаждений нежной детской привязанности по одному только странному желанию подражать большим". отношение николеньки к илиньке грапу раскрывает еще одну черту в его характере, тоже отражающую дурное влияние на него мира "больших". илинька грап был из небогатой семьи, он стал предметом насмешек и издевательств со стороны мальчиков круга николеньки иртеньева, и николенька тоже участвовал в этом. но тут же, как всегда, испытывал чувство стыда и раскаяния. николенька иртеньев часто глубоко раскаивается в своих плохих поступках и остро переживает свои неудачи. это характеризует его как думающего, способного анализировать свое поведение и начинающего взрослеть человека. повесть л. н. толстого "детство" нравится нам потому, что в ней мы наблюдаем за взрослением мальчика, вместе с ним анализируем поступки свои и окружающих, учимся побеждать неправду и не бояться принимать настоящую жизнь такой, какая она есть. "никто с такой наглядностью и проникновенностью не изобразил сложного процесса формирования духовного мира у ребенка, как это сделал толстой, - отмечал б. бурсов в статье, посвященной автобиографической трилогии л. н. толстого, - в этом бессмертие и художественное величие его повести
На трамвайной площадке временно существовал дракон с винтовкой, несясь в неизвестное. Картуз налезал на нос и, конечно, проглотил бы голову дракона, если б не уши: на оттопыренных ушах картуз засел. Шинель болталась до полу; рукава свисали; носки сапог загибались кверху — пустые. И дыра в тумане: рот.
Это было уже в соскочившем, несущемся мире, и здесь изрыгаемый драконом лютый туман был видим и слышим:
— …Веду его: морда интилигентная — просто глядеть противно. И еще разговаривает, стервь, а? Разговаривает!
— Ну, и что же — довел?
— Довел: без пересадки — в царствие небесное. Штычком.
Дыра в тумане заросла: был только пустой картуз, пустые сапоги, пустая шинель. Скрежетал и несся вон из мира трамвай.
И вдруг — из пустых рукавов — из глубины — выросли красные, драконьи, лапы. Пустая шинель присела к полу — и в лапах серенькое, холодное, материализованное из лютого тумана.
— Мать ты моя! Воробьеныш замерз, а? Ну скажи ты на милость!
Дракон сбил назад картуз — и в тумане два глаза — две щелочки из бредового в человечий мир.
Дракон изо всех сил дул ртом в красные лапы, и это были явно слова воробьенышу, но их — в бредовом мире — не было слышно. Скрежетал трамвай.
— Стервь этакая: будто трепыхнулся, а? Нет еще? А ведь отойдет, ей-бо… Ну скажи ты!
Изо всех сил дул. Винтовка валялась на полу. И в предписанный судьбою момент, в предписанной точке пространства серый воробьеныш дрыгнул, еще дрыгнул — и спорхнул с красных драконьих лап в неизвестное.
Дракон оскалил до ушей тумано-пыхающую пасть. Медленно картузом захлопнулись щелочки в человечий мир. Картуз осел на оттопыренных ушах. Проводник в царствие небесное поднял винтовку.
Скрежетал зубами и несся в неизвестное, вон из человеческого мира, трамвай.